Сысой с пылающим лицом тоже отошел в сторону, встал плечо к плечу с другом. Оба молчали, опустив головы, мысленно споря с монахом. Но эти путанные мысли вдруг вылетели из головы Сысоя, вместо них, нежданно и резко, накатила волна греховной страсти. Она пронизала его с ног до головы и срамно остановилась в середине тела. Он не сразу понял, что это за дьявольщина? Не смея оглянуться, с недоумением и беспокойством опустил глаза, увидел полу еврашковой парки, босые ноги, понял, что рядом стоит кадьячка и это от нее идет жуткое, постыдное прельщение. Стараясь перебороть его, Сысой замотал бородой. Такого соблазна, да еще в храме, в его жизни не было.

Он с раздражением подумал о Филиппе, не пустившем мужей к женам. Они с Васькой без блуда, терпели разлуку с самой весны, с тех пор, как Ситхинская партия ушла с Кадьяка. Оба спешили к семьям, даже в храм не зашли, и вот, по грехам, вынуждены ждать, пока старику не заблагорассудится их позвать.

Сысой опять скосил глаза на босые ноги. Блудный соблазн окатил его новой волной, да так, что он уже ни о чем другом не мог думать. Наконец, кадьячка, от которой шло бесовское прельщение, извиваясь всем телом, как это у них принято, просеменила к аналою, склонилась, шмыгая носом и смахивая слезы, стала исповедоваться. Афанасий слушал ее с умилением в лице, не перебивал, не выспрашивал. Кивком головы указал на Крест и Евангелие, накрыл голову епитрахилем и перекрестил, отпуская к причастию Святых Тайн.

Сысой распаленным взглядом впился в ее лицо. По островным понятиям она была не совсем молода, в поре замужества. Черные волосы покрыты повязкой и стянуты на затылке, обычное, приплощенное, эскимосское лицо с приуженными глазами. По нему, от подбородка к ушам тянулись татуированные родовые знаки, издали похожие на юношескую бородку. Скользящими шагами она вернулась на прежнее место, встала заспиной Сысоя, и его опять затрясло от ее близости. Не дождавшись благодарственного молебна, он пулей выскочил из церкви, обернулся к другу.

– Ты как? – спросил, буравя земляка дурным взглядом. Щеки его пылали.

– Балбес, что ли? Прости, Господи! – водя по сторонам глазами, пробормотал Васильев сквозь нависшие усы и перекрестился. – Мщение – святое дело! Мы близких освобождали, за друзей кровь проливали?.. – Пышные волосы скрывали уши Василия, смешиваясь с его окладистой бородой, среди них удивленно и растерянно блестели голубые глаза, розовел нос, крылья которого гневно раздувались.

– Бог ему судья! – отмахнулся Сысой и спросил: – Я про другое: ты рядом со мной стоял – ничего не чувствовал.

– Обиду чувствовал! – проворчал друг и перекрестился: – Наверное, грех?!

– И все, что ли? – страстно допытывался спутник.

Но товарищ, явно, не понимал его.

«Наваждение!» – подумал Сысой и стал успокаивать себя, предполагая, что все произошло случайно: наверное, Нектарий плохо окурил стены, где-то укрылся от него нечистый и потешался, измывался над грешными. Но в тот же день, после полудня, Сысой пришел в крепостную поварню за обеденным пайком и столкнулся с прельщавшей его в церкви кадьячкой. Повара на месте не было, две девки-приварки наводили порядок на кухне. Еще не выстыл жар печи, было жарко, кадьячки работали полуголыми, покрыв повязками одни только бедра. Она скоблила стол ножом, небольшие, округлые груди с аккуратными сосцами подрагивали и качались. Другая кадьячка, такая же незнакомая, была моложе и привлекательней, но Сысой не повел глазом в ее сторону, как кипятком из котла его вновь окатила, отпустившая было похоть. Он разинул рот и выпучил глаза, глядя на полуобнаженную женщину.

Поскольку ситхинские возвращенцы взяли паевой продукт на месяц вперед, и ушли к семьям, то после литургии им пришлось просить правителя конторы поставить их на довольствие в крепости. Видимо, промышленный слишком похотливо глядел на кадьячку, причастившуюся до полудня, или бес продолжал измываться и подстрекать ко греху, она отложила в сторону нож, подошла к нему:

– Бадада! – погладила ладонями бороду, обвила его шею руками, припала щекой к груди и заплакала.

Дальнейшее Сысой помнил смутно. На кухне появился повар, стал спрашивать записку от управляющего и сколько каши накладывать. Потом, поглядывая как на полоумного, сунул ему в руки котёл и выпроводил. Васька выданный обед перехватил, а Сысой с кадьячкой оказался в пакгаузе среди бочек, байдар и сивучьих лавтаков.

Его жена-красавица, тоболячка Фекла, так и не вошла в знойную бабью пору, но по скоромным дням добросовестно исполняла супружеский долг. Со временем нерастраченные юношеские страсти Сысоя притупились, стали забываться, но, как оказалось, не прошли бесследно. Едва отдышавшись, они с кадьячкой снова бросались в объятья друг друга, при этом почти не разговаривали, хотя она, прислуживая в поварне, немного понимала по-русски, а Сысой с пятого на десятое говорил с кадьяками. Он узнал лишь ее крестное имя Агапа и что она – вдова Чиниакского селения, муж убит ситхинцами, а родить ребенка не успела.

После пакгауза они оказались в полупустой бараборе Чиниакского жила, находившегося ввиду крепости на берегу залива. В нее был узкий подземный лаз, заставленный бочками с китовым жиром. Горящий жировик высвечивал длинные ряды нар, разделенных чурками. Иные места были завешаны шкурами. Возле огня сидели три обнаженные старухи с болтавшейся кожей иссохших грудей и два старика с торчавшими ключицами и лопатками. Кадьяки жили подолгу. Возле них шалили обнаженные дети. Ни слова не говоря никому из них, Алапа завела Сысоя за занавес из полувыделанной сивучьей шкуры, сбросила с себя и кинула на нары еврашковую парку вместо постели. Сысой бросил туда же душегрею и рубаху из американской байки. Здесь его и нашел Василий, смущаясь и переминаясь, стал корить за блуд.

– Тебе что? – тоже смущаясь и прикрывая наготу, стал оправдываться перед ним Сысой. – Придешь домой и вот она Улька – вся твоя. А моя – брюхата. Мне аж до Пасхи терпеть. – Дай Бог здоровья Агапе, помогла, приласкала. И я ей помог: муж-то погиб, больше половины мужчин селения не вернулись с Ситхи и промыслов. У них теперь на всякого старика – очередь.

– Посмотрел бы ты на себя, кобелище, – со глубоким вздохом Василий окинул друга горестными глазами. – Кожа да кости.

– Ничего, жир нагуляем на домашних харчах, – весело ответил Сысой, не понимая от чего так печально лицо друга.

– Пора идти! – буркнул тот, воротя глаза в сторону.

Сысой беспечно простился с полюбовной вдовицей, подарив ей трофейные цукли – длинные тонкие раковины, высоко ценившиеся у кадьячек, как украшения. Связь с ней уже начинала тяготить его, с большой покаянной любовью вспоминалась бесстрастная жена-красавица. При этом он ничуть не жалел о случившемся наитии и помышлял чуть ли не о помощи Господней. Приязнь сразу к двум женщинам легко уживалась в его душе.

– Васька! – по пути к крепости восторженно делился с другом пережитыми чувствами. – Да такого у меня в жизни не было. Аж опух! Теперь с месяц думать о бабах не буду. Вот девка, так девка, не чета нашим северянкам!

Василий, чем-то озабоченный, как-то странно молчал, покашливал и шмыгал носом, будто не слышал откровений друга. Восхищаясь пережитым, Сысой не сразу это заметил, а заметив, умолк на полуслове и, помётывая на дружка удивленные взгляды, спросил напрямик:

– Что у тебя рожа такая?

– Какая? – словно очнувшись, вскинул несчастные глаза друг.

– Случилось что?

– Случилось! Потом скажу!..

– Потом так потом, – беспечно проворчал Сысой.

Как-то странно глядел на него управляющий, отправляя в хозяйство. Сысой, глупо улыбаясь, доверчиво подставил ему обнаженное плечо. Баннер оцарапал его иглой и примочил настойкой из флакона, объявив, что это и есть прививка. Поскольку Сысой все еще глупо посмеивался и плохо соображал, управляющий делал это медленно, поучая Василия, чтобы тот привил всех живших на заимке. Дружки вышли из крепости, неожиданно для Сысоя к ним присоединились миссионеры Афанасий с Нектарием в эскимосских камлайках из сивучьих кишок поверх подрясников. Только тут Сысой почувствовал, что все это неспроста и обеспокоенно вскрикнул: